Ссылки для упрощенного доступа

Канувший сад времен. Иван Пауков – о коллекции Нины Молевой


Предупреждаю: за возможное сквернословие этой милой пташки я не в ответе. Мы получили ее уже с довольно своеобразным словарным запасом; сколько же лет нашему попке, точно не знает никто…

“Попка – да, попка – я”, – отозвался осанистый обитатель баснословной, со следами обильной позолоты, клетки, но в дальнейшем особой словоохотливости не выказывал. Вместе со своей, сродни потсдамским вольерам, резиденцией тот попугай сделал бы честь любому выставочному пространству как законченный концептуалистский объект, но в сплошь увешанной европейскими полотнами XVI–XVIII высокой зале окнами на тогдашний Гоголевский бульвар, он читался лишь еще одним курьезным аксессуаром. Которых, вообще-то, хватало и так.

Вероятно, самое сильное впечатление, полученное тогда в тех трех просторных помещениях, от полу до потолка увешанных картинами, заставленных скульптурой и весьма почтенного возраста мебелью, была подчеркнутая неакадемичность экспозиций. Мне было 15 лет; я не был ни москвичом, ни даже россиянином, но в силу увлечений и контактов уже успел повидать несколько значительных частных собраний. Однако подобной ноншалантности в подаче "старых мастеров" нигде прежде – да и потом – не наблюдал.

Неудивительно, что я в подробностях помню тот визит почти полувековой давности. Теперь я знаю, что из трех тогдашних собеседников в этом бренном мире остался лишь я: в феврале СМИ сообщили о кончине историка искусства Нины Молевой. Таинственная и до сих пор совершенно неизученная коллекция ее семьи уже не первый раз создает шумиху в российских СМИ. Таблоиды, понятно, всякий раз обсасывали громкие имена и заоблачные суммы, но и относительно респектабельные ресурсы чуть более удобоваримым языком сообщали более-менее все тот же набор известных фактов. Сильно переплетенных с легендами.

Пристрастие Нины Молевой к безудержно вольному "вышиванию" по исторической канве никогда не было секретом. Ее книга о Варшаве, прочитанная мной за пару лет до предложения приятеля-музейщика посетить автора, оставляла странное впечатление. Ни суконной мертвечины, ни климактерического ханжества, царивших в тогдашнем мейнстриме искусствоведения, там не было и в помине. Но не было и "прекрасной ясности", которую, при наличии таланта, даже в то безвременье позволяли себе пишущие о не особо поддававшейся идеологическому контролю архитектуре. Стилистически молевский опус представлял разновидность storytelling – не то чтобы выраженно апокрифического, но какого-то мутноватого, местами претенциозного и ни убедительного, ни захватывающего. Словом, не Вернон Ли. С тех пор желания прочесть что-нибудь еще авторства успевшей издать примерно 20 книг (а не 120, как с размаху утверждает портал РБК) Нины Молевой у меня ни разу не возникало.

"Утюжить" комиссионки приходилось ежедневно. И ценители усердно “утюжили”

Надо ли удивляться, что с годами молевский stotytelling и вовсе перестал чем-либо себя стеснять. Даже при самом беглом взгляде красот в нем не счесть, чего стоит одна лишь история об итальянских корнях и польском "транзите" ближайших предков ее мужа, с радостью подхваченная не одной только желтой прессой. Иногда рассказчица именовала их Беллотти; иногда Беллуччи – и тут уж полшага до Бернардо Беллотто, тоже, кстати, венецианца, обосновавшегося на польской земле, где снискал славу "варшавского Каналетто". Однако "подтянуть" прародителя такого калибра было бы слишком рискованно даже для бесстрашной мадам Молевой, к числу собственных предков причислявшей Ивана Тургенева. Скромной вишенкой на этом многоэтажном торте стало предание о якобы словенском происхождении ее собственной фамилии. Проникнувшись услышанным, незадачливый корреспондент польской Wprost решил ровно так нарраторку и называть – Nina Mole.

В Триесте, где я живу, второй официальный язык словенский. Хватило одного звонка знакомому филологу, чтобы подтвердить подозрение: такое имя собственное – а равно и существительное – в словенском языке отсутствуют (привет русской Википедии и ее доблестным творцам).

Это уточнение стало минимальным зарубежным вкладом во впечатляющую демистификаторскую акцию, предпринятую пару недель назад группой московских историков и архивистов и не оставившую от обеих "родословных" камня на камне.

Что же касается белютинско-молевской коллекции, то версия историка искусства и реставратора Ларисы Кашук о ее формировании в первые послевоенные годы вполне похожа на правду. Однако всей правды она и близко не раскрывает.

Утверждение уважаемой коллеги, что в 1950-е московские комиссионки были "завалены картинками, которые привозили из Германии и других стран советские солдаты и офицеры", избыточно отважное. Ни Лариса Кашук, ни я своими глазами той "заваленности" не видели, лишь слыхали о ней. Однако мы можем догадываться, что главным драйвером “отбора” “трофеев” выступали вкусы личного состава армии-победительницы. Ценителей потемневших маньеристских холстов в той среде было негусто; куда более ей импонировал “шикарный”, нажористый грюндерцайт. Судя по многим свидетельствам корифеев собирательства, амплитуда качества "трофейного" материала была необычайно широкой. Конечно, из мутного потока порой выхлестывали настоящие шедевры: выловил же там и тогда Феликс Вишневский Кранаха и Шардена! Но и ради более скромных уловов "утюжить" комиссионки приходилось ежедневно, до ватсапа было как до Луны, "скинуть фотку" прикормленные завмаги никак не могли – разве что поделиться по телефону дилетантскими догадками. И ценители усердно “утюжили” – особенно те, кто по разным причинам не опасался лишний раз “засветиться”. Того же Вишневского знала вся Москва – как знала она Зильберштейна, Абрамяна, Костаки, чету Лемкуль и еще полтора-два десятка звезд тогдашнего коллекционерства.

Но в разных версиях “звездного” списка тех декад имен Белютина и Молевой мы не встретим.

Если же к этому добавить, что фиеста с перетасовкой "трофеев" не длилась долго, угомонясь примерно к середине 50-х, то выплывают как минимум две несостыковки. Во-первых, каким чудом, не “светясь”, можно было хотя бы технически в течение десятка лет набрать большое трехзначное число не только полотен, часто крупных габаритов, но также монументальной скульптуры и мебели XVI–XVIII веков, – подпитываясь исключительно из комиссионок? Боюсь, степень вероятности подобного примерно та же, что и у истории о "дедовском тайнике", которой на закате лет мадам Молева с таким энтузиазмом потчевала падкие до сенсаций таблоиды.

Собрание Белютина – Молевой относили к “неподвижным”

Коллекционеры позднесоветской эпохи, какое бы искусство ни собирали и сколь бы ни рознились в мировоззрении, жили довольно замкнутым и слаженно взаимодействующим внутри сообществом. Тому были конкретные экономические причины. Институт открытого арт-дилерства отсутствовал, банковские кредиты не практиковались, а предметы приобретались преимущественно “по случаю”. При этом предложение было таким, что большинству собиравших хронически не хватало средств. Обычно, чтобы купить желаемое, нужно было расстаться с чем-то менее значимым – но, к счастью, привлекательным для коллеги по “цеху”. Трансакции, включая многоступенчатые обмены, происходили регулярно, взаимовыручка творила чудеса, под честное слово брались и давались серьезные суммы – либо очень ценные предметы. Ясно, что репутация была всего дороже. Внутрицеховая терминология делила коллекции на “подвижные” (купить можно все, дело лишь в цене), “частично подвижные” и “неподвижные”, чьи владельцы не продавали ничего или почти ничего – а значит, и покупали нечасто. Все мои собеседники из коллекционерского мира Москвы середины и конца 70-х относили собрание Белютина – Молевой скорее к “неподвижным”, кивая на то, что сформировалось оно давно и, насколько им известно, почти не пополняется.

И здесь мы подходим ко второй несостыковке. Если не только исходить из того, что главным источником таинственной коллекции были и вправду комиссионки первых послевоенных лет, но также предположить, что Элий Белютин всякий раз выходил из них с “уловом”, не будучи при этом активным на коллекционерской “бирже”, – то чем тогда объяснить столь феноменальную состоятельность брезговавшего (насколько известно) "заказухой" живописца, которому в 1950-м исполнилось лишь 25 лет?

Активно собирая в том же возрасте в 1980-е, я и сам порой приобретал предметы, на которые не заработал бы ни за год, ни за два, – но исключительно благодаря поддержке коллекционерской среды и музеев, заинтересованных в пополнениях. Но регулярные покупки “с нуля” полотен и пластики европейского барокко и ренессанса, пусть и безымянных, пусть и в самых “тупых” периферийных комиссионках, определенно не входили в число радостей, легко доступных молодому интеллигенту в зрелом СССР.

Миф о тайнике у любого знакомого с практикой коллекционерства той эпохи вызовет улыбку

Ясно, что в отсутствие документации остается рассуждать методом исключений. И он подсказывает, что у белютинского собрания, скорее всего, существовала некая основа, некий корпус предметов, полученных единовременно. В виде наследства ли, дара или какой-нибудь шальной удачи. Потому что не докупать, но собрать целиком за условные десять лет несколько вот таких “кабинетов кунштюков”, да еще и незаметно, – едва ли реально. Миф о тайнике, столь воспаливший воображение не помнящих СССР и не ориентирующихся в теме людей, у любого знакомого с практикой коллекционерства той эпохи вызовет улыбку. Впрочем, этот миф не такой уж древний. В семидесятые я не раз слыхал от старых собирателей, что Элий Белютин – дальний родственник Ильи Остроухова, завещавшего городу Москве лишь основную, русскую часть своей коллекции и оттого избавленного от большевицких экспроприаторских эксцессов. А другая, менее обширная и значительная европейская ее часть, якобы так и осталась в семье.

Скорее всего, тоже легенда, эта версия хотя бы изобретательна. Еще бы. У байки о вмещавшей кубометры и тонны каморке, лихо инкассированной частными лицами средь бела дня в коммуналке сталинской Москвы, “прокатить” в 60-е, 70-е и 80-е годы не было никаких шансов.

Радости лично знать Элия Белютина я не имел; Нина Молева утверждала, что основа коллекции – мужнино наследство, воздерживаясь от подробностей. Но ни бахвальства, ни козыряния великими именами, о которых в следующем столетии хором сообщали российские источники, я не помню. Скорее наоборот. Когда, заметив издали маленькую картинку, светившую экстатическим, пронзительно предгрозовым колоритом, я произнес лишь вопросительное “неужели”, Нина Молева столь же лаконично ответила: “Мы не уверены. Возможно”.

Лет через пятнадцать, знакомясь с экспозицией будапештского Национального художественного музея, я вспомнил те слова. И ту картинку. Впрочем, провенанс будапештского Эль Греко прозрачен, как слеза, чего не скажешь о его "возможной" версии из белютинского собрания.

Успешное сосуществование с официозом не было куплено ни заметными “откатами”, ни выраженным сервилизмом

Жизнь арт-коллекционеров под советской властью – тема, ожидающая детального исследования. В целом же для понимания этих непростых взаимоотношений важны два ключевых слова: “индульгенция” и “откат”. Обычно первая покупалась посредством второго. Характер и размеры варьировались от разового дара учреждениям культуры или городским администрациям до завещания всей или части коллекции в их пользу, но алгоритм оставался неизменным. Так пришлось поступить и Вишневскому, и Костаки, и практически всем остальным владельцам крупных собраний в СССР; чуть ли не единственным исключением был несгибаемый Сергей Григорьянц.

Высокий пилотаж белютинско-молевского duo состоял в том, что их индульгенция на бесконфликтное и даже успешное сосуществование с официозом, от сталинского до андроповского, не было куплено ни заметными “откатами”, ни выраженным сервилизмом. Пресловутый выставочный скандал с Хрущевым в главной роли, вскоре списанный на известное сумасбродство самого простодушного из генсеков, не только не создал препятствий дальнейшей официальной карьере Элия Белютина, но одновременно укрепил его репутацию нонконформиста, что по тем временам было неслыханно экзотическим сочетанием. А его супруга и вовсе умудрялась писать, о чем – и как – заблагорассудится, почти беспрепятственно все это публикуя.

Как им это удавалось – хороший вопрос. Исчерпывающий ответ, возможно, найдется лишь с открытием соответствующих архивов. То есть явно нескоро.

Кардинальная смена парадигмы арт-коллекционирования в постсоветской РФ – как и в целом отношения к богатству, успеху и саморекламе – отразились и на стратегии стареющей четы. О многолетнем нежелании афишировать собрание было позабыто. Время для триумфального каминг-аута пришло самое подходящее. В лучших российских традициях пиар-кампанию начали за рубежом, организовав иллюстрированный каталог, документальный фильм и взбившую обильную медийную пену космическую оценку от аукционного дома Drouot.

Замечу: произвели ее уже в те времена, когда мировая конъюнктура на "старых мастеров", за исключением общеизвестных имен, подтвержденных многократными экспертизами и железобетонным провенансом, заметно просела, оказавшись далеко позади рванувших в гору modern и contemporary. Поэтому ясно, что приглашенных на Никитский бульвар экспертов Drouot уверили: лично им продавать коллекцию не придется, – и те одним махом подтвердили не только предложенные владельцами атрибуции, но и эстимэйты, отдаленно не напоминающие реальные котировки арт-рынка начала XXI века. Отчего бы не подтвердить за милое знакомство и приличный гонорар.

Но к независимой экспертизе собрания никто так и не был допущен.

Следует ли из этого факта, что коллекция “некошерна”? Ни в коем случае. Чрезвычайно одаренные люди, сочетавшие дьявольскую ловкость с неподдельным артистизмом, попросту не стали бы держать в доме новодельной дряни. Да и квалификация, слава богу, позволяла. Не банальные, чай, нувориши, вроде неких носителей “щедринской” фамилии, однажды решивших поразить Бельгию “русским авангардом” – и действительно поразивших. Ясно же, что Элий Белютин и Нина Молева со всем их мифотворчеством – совершенно иной антропологический материал.

Им замечательно жилось среди безусловно старых холстов и скульптур, пусть в значительной части и апокрифичных. Пропалывать свой “сад времен” у них определенно не было никакой охоты: ничего, кроме вероятного расстройства, эта кропотливая работа не принесла бы.

Частная коллекция отличается от музея тем, что просветительской организацией не является

В интригующих и невыясненных до сих пор околичностях они умудрились создать единственную в своей стране коллекцию, задолго предвосхитившую постмодернистские пастиши барочных “кабинетов редкостей”, которые в Европе начали кое-где появляться лишь в конце 80-х. Попадая в такие места, всякий раз осознаешь, что разница между абсолютной или иллюзорной ценностью каждого отдельного экспоната там решительно непринципиальна. Что Gesamtkunstwerk в данном случае – атмосфера аутентичности, а не сумма мертвых ярлыков, авторитетно ее удостоверяющих. Собственно, тем частная коллекция и отличается от музея, что просветительской организацией не является. У нее другие задачи. В ней не учатся, в ней живут.

Белютинско-молевскую коллекцию весьма оценил бы Ян Шванкмайер, да и многие другие европейские ценители подобных креаций, но реакцией российского официоза от культуры на единственное условие неделимости, поставленное готовыми передать ее бесплатно владельцами, стало отчетливое нежелание связываться.

Годами не имевшая разрешения, эта проблема вынудила Нину Молеву сделать адресатом завещания действующего главу государства, кто бы таковым ни являлся на момент смерти дарителя. Именно президент, по логике завещания, рассматривался дарителем как гарант исполнения воли о неделимости коллекции.

Понимала ли немало повидавшая старуха, что поступает, мягко говоря, наивно?

Но были ли у нее альтернативы?

Куда больше поражает ослепительная наивность российских арт-экспертов, обсуждающих варианты размещения коллекции без ущерба ее целостности.

Как будто кого-нибудь из той бандоты, к чьим рукам коллекция уже прилипла, такие субтильные мелочи могут особо занимать. Грозит ли кара – и какая – новоявленным выгодополучателям за распоряжение коллекцией по собственному усмотрению? Кто-нибудь встанет на защиту ущемленных интересов дарителей? Любопытно, в каком качестве и в каких правовых инстанциях. А кто и каким образом даже при гипотетическом наличии уполномоченного супервайзера и выигранного процесса обяжет ответчика, игнорирующего международное право, к исполнению судебного вердикта по гражданско-имущественному иску?

Десятилетиями это государство совершало самые тяжкие преступления в полной уверенности, что его руководству все сойдет с рук. А последние два года совершает их ежедневно и ежечасно. И на этом фоне группа временно недодавленных интеллигентов на полном серьезе рассуждает в фейсбуке, как лучше было бы обойтись с коллекцией, которую они уже едва ли когда-нибудь увидят, тем паче в целости. У них точно все дома?

Иван Пауков – журналист и историк искусства

Высказанные в рубрике "Право автора" мнения могут не совпадать с точкой зрения редакции

XS
SM
MD
LG